Не выходи из комнаты, не совершай ошибку. Зачем тебе Солнце, если ты куришь Шипку? За дверью бессмысленно все, особенно -- возглас счастья. Только в уборную -- и сразу же возвращайся.
О, не выходи из комнаты, не вызывай мотора. Потому что пространство сделано из коридора и кончается счетчиком. А если войдет живая милка, пасть разевая, выгони не раздевая.
Не выходи из комнаты; считай, что тебя продуло. Что интересней на свете стены и стула? Зачем выходить оттуда, куда вернешься вечером таким же, каким ты был, тем более -- изувеченным?
О, не выходи из комнаты. Танцуй, поймав, боссанову в пальто на голое тело, в туфлях на босу ногу. В прихожей пахнет капустой и мазью лыжной. Ты написал много букв; еще одна будет лишней.
Не выходи из комнаты. О, пускай только комната догадывается, как ты выглядишь. И вообще инкогнито эрго сум, как заметила форме в сердцах субстанция. Не выходи из комнаты! На улице, чай, не Франция.
Не будь дураком! Будь тем, чем другие не были. Не выходи из комнаты! То есть дай волю мебели, слейся лицом с обоями. Запрись и забаррикадируйся шкафом от хроноса, космоса, эроса, расы, вируса.
Это цитата сообщения ovenca Оригинальное сообщениеВенеция 1890-х в цветных фотографиях. Венецианские строфы Иосифа Бродского
Стынет кофе. Плещет лагуна, сотней мелких бликов тусклый зрачок казня за стремленье запомнить пейзаж, способный обойтись без меня.
Иосиф Бродский
Andrea Bocelli - Le Tue Parole
Мокрая коновязь пристани. Понурая ездовая машет в сумерках гривой, сопротивляясь сну. Скрипичные грифы гондол покачиваются, издавая вразнобой тишину. Чем доверчивей мавр, тем чернее от слов бумага, и рука, дотянуться до горлышка коротка, прижимает к лицу кружева смятого в пальцах Яго каменного платка.
Площадь пустынна, набережные безлюдны. Больше лиц на стенах кафе, чем в самом кафе: дева в шальварах наигрывает на лютне такому же Мустафе. О, девятнадцатый век! Тоска по востоку! Поза изгнанника на скале! И, как лейкоцит в крови, луна в твореньях певцов, сгоравших от туберкулеза, писавших, что – от любви.
Ночью здесь делать нечего. Ни нежной Дузе, ни арий. Одинокий каблук выстукивает диабаз. Под фонарем ваша тень, как дрогнувший карбонарий, отшатывается от вас и выдыхает пар. Ночью мы разговариваем с собственным эхом; оно обдает теплом мраморный, гулкий, пустой аквариум с запотевшим стеклом.
За золотой чешуей всплывших в канале окон - масло в бронзовых рамах, угол рояля, вещь. Вот что прячут внутри, штору задернув, окунь! жаброй хлопая, лещ! От нечаянной встречи под потолком с богиней, сбросившей все с себя, кружится голова, и подъезды, чье небо воспалено ангиной лампочки, произносят «а».
Как здесь били хвостом! Как здесь лещами вились! Как, вертясь, нерестясь, шли косяком в овал зеркала! В епанче белый глубокий вырез как волновал! Как сирокко – лагуну. Как посреди панели здесь превращались юбки и панталоны в щи! Где они все теперь – эти маски, полишинели, перевертни, плащи?
Так меркнут люстры в опере; так на убыль к ночи идут в объеме медузами купола. Так сужается улица, вьющаяся как угорь, и площадь – как камбала. Так подбирает гребни, выпавшие из женских взбитых причесок, для дочерей Нерей, оставляя нетронутым желтый бесплатный жемчуг уличных фонарей.
Так смолкают оркестры. Город сродни попытке воздуха удержать ноту от тишины, и дворцы стоят, как сдвинутые пюпитры, плохо освещены. Только фальцет звезды меж телеграфных линий - там, где глубоким сном спит гражданин Перми. Но вода аплодирует, и набережная – как иней, осевший на до-ре-ми.
И питомец Лоррена, согнув колено, спихивая, как за борт, буквы в конец строки, тщится рассудок предохранить от крена выпитому вопреки. Тянет раздеться, скинуть суконный панцирь, рухнуть в кровать, прижаться к живой кости, как к горячему зеркалу, с чьей амальгамы пальцем нежность не соскрести.
Смятое за ночь облако расправляет мучнистый парус. От пощечины булочника матовая щека приобретает румянец, и вспыхивает стеклярус в лавке ростовщика. Мусорщики плывут. Как прутьями по ограде школьники на бегу, утренние лучи перебирают колонны, аркады, пряди водорослей, кирпичи.
Долго светает. Голый, холодный мрамор бедер новой Сусанны сопровождаем при погружении под воду стрекотом кинокамер новых старцев. Два-три грузных голубя, снявшихся с капители, на лету превращаются в чаек: таков налог на полет над водой, либо - поклеп постели, сонный, на потолок.
Сырость вползает в спальню, сводя лопатки спящей красавицы, что ко всему глуха. Так от хрустнувшей ветки ежатся куропатки, и ангелы - от греха. Чуткую бязь в окне колеблют вдох и выдох. Пена бледного шелка захлестывает, легка, стулья и зеркало - местный стеклянный выход вещи из тупика.
Свет разжимает ваш глаз, как раковину; ушную раковину заполняет дребезг колоколов. То бредут к водопою глотнуть речную рябь стада куполов. Из распахнутых ставней в ноздри вам бьет цикорий, крепкий кофе, скомканное тряпье. И макает в горло дракона златой Егорий, как в чернила, копье.
День. Невесомая масса взятой в квадрат лазури, оставляя весь мир - всю синеву! - в тылу, припадает к стеклу всей грудью, как к амбразуре, и сдается стеклу. Кучерявая свора тщится настигнуть вора в разгоревшейся шапке, норд-ост суля. Город выглядит как толчея фарфора и битого хрусталя.
Шлюпки, моторные лодки, баркасы, барки, как непарная обувь с ноги Творца, ревностно топчут шпили, пилястры, арки, выраженье лица. Все помножено на два, кроме судьбы и кроме самоей Н2О. Но, как всякое в мире "за", в меньшинстве оставляет ее и кровли праздная бирюза.
Так выходят из вод, ошеломляя гладью кожи бугристой берег, с цветком в руке, забывая про платье, предоставляя платью всплескивать вдалеке. Так обдают вас брызгами. Те, кто бессмертен, пахнут водорослями, отличаясь от вообще людей, голубей отрывая от сумасшедших шахмат на торцах площадей.
Я пишу эти строки, сидя на белом стуле под открытым небом, зимой, в одном пиджаке, поддав, раздвигая скулы фразами на родном. Стынет кофе. Плещет лагуна, сотней мелких бликов тусклый зрачок казня за стремленье запомнить пейзаж, способный обойтись без меня.
Так долго вместе прожили, что вновь второе января пришлось на вторник, что удивленно поднятая бровь, как со стекла автомобиля - дворник, с лица сгоняла смутную печаль, незамутненной оставляя даль.
Так долго вместе прожили, что снег коль выпадет, то думалось - навеки, что, дабы не зажмуривать ей век, я прикрывал ладонью их, и веки, не веря, что их пробуют спасти, метались там, как бабочки в горсти.
Так чужды были всякой новизне, что тесные объятия во сне бесчестили любой психоанализ; что губы, припадавшие к плечу, с моими, задувавшими свечу, не видя дел иных, соединялись.
Так долго вместе прожили, что роз семейство на обшарпанных обоях сменилось целой рощею берез, и деньги появились у обоих, и тридцать дней над морем, языкат, грозил пожаром Турции закат.
Так долго вместе прожили без книг, без мебели, без утвари, на старом диванчике, что - прежде чем возник - был треугольник перпендикуляром, восставленным знакомыми стоймя над слившимися точками двумя.
Так долго вместе прожили мы с ней, что сделали из собственных теней мы дверь себе - работаешь ли, спишь ли, но створки не распахивались врозь, и мы прошли их, видимо, насквозь и черным ходом в будущее вышли.
2012-12-27 10:59:50
Июльское интермеццоВозвратится на Родину. Ну, что ж?Глядя вокруг, кому ещё ты нужен,Кому теперь в ...
+ развернуть текстсохранённая копия
Июльское интермеццоВозвратится на Родину. Ну, что ж?Глядя вокруг, кому ещё ты нужен,Кому теперь в друзья ты попадёшь.Воротишься, купи себе на ужинКакого-нибудь сладкого вина.Смотри в окно и думай понемногу:Во всём твоя, одна твоя вина.И хорошо. Спасибо. Слава Богу. Как хорошо, что некого винить,Как хорошо, что ты не с кем не связан,Как хорошо, что до смерти любитьТебя никто на свете не обязан.Как хорошо, что никогда во тьмуНичья рука тебя не провожала,Как хорошо на свете одномуИдти пешком с шумящего вокзала.Как хорошо, на Родину спеша,Поймать себя в словах неоткровенныхИ вдруг понять, как медленно душаЗаботится о новых переменах.1961
Сначала я прочла стихотворение, которое поставлю в конце. И решила немедленно его выставить тут. Зачем? А чёрт его знает... А потом стала читать Бродского и втянулась во всю эту историю со стихами, переводами да размышлениями про всякие жизненно важные ненужности, и она не оставляет меня ...
I Константинос Кавафис родился в Александрии (Египет) в 1863 году и умер там же семьдесят лет спустя от рака горла. Бессобытийность его жизни обрадовала бы наиболее придирчивого из "новых критиков" *(1). Кавафис был девятым ребенком в зажиточной купеческой семье, благосостояние которой стало быстро ухудшаться после смерти отца. Девяти лет от роду будущий поэт был отправлен в Англию, где у фирмы "Кавафис и сыновья" имелись отделения, и вернулся в Александрию шестнадцатилетним. Он воспитывался в греческой православной вере. Некоторое время посещал Гермес Лицеум, коммерческое училище в Александрии, но, по слухам, больше увлекался античной классикой и историей, чем искусством коммерции. Впрочем, возможно, это всего лишь клише,типичное для биографии любого поэта.