собираемся 4 марта ориентировочно в 16 часов в кафе "Одесса-мама". Я ...
Чем дольше вы вместе, тем сложнее придумать, как же классно провести время со своей второй ...
... ; text-indent: 15px;">-
торговля Карбасникова. Печатное ...
Дон-Аминадо (Аминад Петрович (при рождении - Аминодав Пейсахович) Шполянский) чудесный, роскошно-прекрасный рассказчик. Смешливый, меткий, звучный, живой вне времени слог, полифония еврейской крови, южного темперамента, провинциальной милой непосредственности, широко распахнутых очей, горячего сердца, пытливого ума и здоровой иронии. Немного жаль, что только сейчас открываю его для себя не только как поэта, но и как прозаика, а с другой стороны - все, что ни случается, случается вовремя. Наверное, так было угодно судьбе. И я ей за это очень благодарна. Благодарна за то, что эта встреча случилась сейчас, в хмурые дни февраля, когда силы выживать в царстве бога снежных равнин и крепких морозов на исходе. Греюсь об него согреваясь. И так мне сегодня вечером рядом с ним хорошо, так внутри избыточно тепло, что захотелось поделиться.
"Поезд на третьем пути" - это не мемуары в привычном понимании, это своего рода постоянная авторская колонка в периодическом печатном издании "Жизнь между поездами", выходящем с 1888 по 1957 годы. Литературный жанр? Тут и эссе, и фельетон, а порой и характеристика на друзей, товарищей, знакомых - емкая, четкая, по делу и по нраву, по нраву не автора, по нраву тех, кто уже далече.
"Поезд на третьем пути" - это одновременно anamnesis vitae (анамнез жизни) и anamnesis morbi (анамнез заболевания), как автора, как и той эпохи, в которой он родился, рос, зрел и умер. Одним словом - пролог в историю болезни. По закону пропедевтики за этим должен следовать раздел "Жалобы", но Дон-Аминадо не только не врач, но и не пациент, он душой идальго, рыцарь печального образа, сервантовский Дон Кихот, по крайней мере приставка Дон в его псевдониме нам на это намекает. Сам автор, кстати, не оставил никаких объяснений на этот счет, но его подпись "Гидальго" под поэтическими публикациями в газете "Новь" сильно говорящая. А рыцари, как нас учит литература, не плачутся.
Что касается разделов "Объективный статус" и Диагноз" в его истории болезни "Поезд на третьем пути", могу сказать одно: Он - человек. А латынь по сему гласит: "Errart humanum est", в переводе - "Человеку свойственно ошибаться". В моем перефразе - кто не ошибается, тот не человек.
Вначале хотела втиснуть сюда цитаты про его город детства, Новоград - небольшой городок где-то в степях Новороссии, на берегу Ингула, "потерянный, невозвращенный рай!", но, вспомнив, что я так и не поделилась с вами обещанными картинками из прошлогодней поездки в Елисаветград, вовремя опомнилась.
Зато поделюсь другим чудным.
Например, его Одессой.
"Годы шли, а вокруг, на берегу самого синего моря, шумел, гудел, жил своей жизнью великолепный южный город, как камергерской лентой опоясанный чинным Николаевским бульваром, Александровским парком, обрывистыми Большим и Малым Фонтанами, счастливой почти настоящей Аркадией, и черно-желтыми своими лиманами, Хаджибеевским и Куяльницким".
...
"Кроме портовых босяков и колоратурных сопрано, были в Одессе свои любимцы, знаменитости и достопримечательности, которыми гордились и восхищались, и одно упоминание о которых вызывало на лицах неподдельную патриотическую улыбку.
Так, например, пивная Брунса считалась первой на всем земном шаре, подавали там единственные в мире сосиски и настоящее мюнхенское пиво.
Пивная помещалась в центре города, на Дерибасовской улице, окружена была высоким зелёным палисадом, и славилась тем, что гостю или клиенту ни о чем беспокоиться не приходилось, старый на кривых ногах лакей в кожаном фартуке наизусть знал всех по имени, и знал кому, что, и как должно быть подано.
После вторников у Додди, где собирались художники, писатели и артисты, и где красному вину Удельного Ведомства отдавалась заслуженная дань, считалось, однако, вполне естественным завернуть к Брунсу и освежиться чёрным пенистым пивом.
Сухой, стройный, порывистый, как-то по особому породистый и изящный, еще в усах и мягкой, шатеновой и действительно шелковистой бородке, быстро, и всегда впереди всех, шел молодой Иван Алексеевич Бунин; за ним, как верный Санхо-Панчо, семенил, уже и тогда чуть-чуть грузный, П. А. Нилус; неразлучное трио - художники Буковецкий, Дворников и Заузе - составляли казалось одно целое и неделимое; и не успевал переступить порог популярный в свое время А. М. Федоров, поэт и беллетрист, как Бунин, обладавший совершенно недюжинным, совершенно исключительным даром пародии, и звуковой и мимической, начинал уже подбираться к намеченной жертве:
- Александр Митрофанович, будь другом, расскажи еще раз как это было, когда ты сидел в тюрьме, я ей-Богу, могу двадцать раз подряд слушать, до того это захватывающе интересно...
Федоров конечно не соглашался, и "за ложную стыдливость, каковой всегда прикрывается сатанинская гордость", - немедленно подвергался заслуженному наказанию.
Карикатура в исполнении Бунина была молниеносна, художественна и беспощадна.
Этот дар интонации, подобный его дару писательства, невзирая на смелость изобразительных средств, не терпел ни одной сомнительной, неверной или спорной ноты.
Переходя на тонкий тенор, острый, слащавый и пронзительный, Бунин обращался к воображаемой толпе политических арестантов, которых вывели на прогулку и, простирая руки в пространство, в самовлюблённом восторге, долженствовавшим быть благовестом для толпы, кричал исступлённым уже не тенором, а вдохновенно-фальшивым фальцетом:
- "Товарищи! Я - Федоров! Тот самый... Федоров!.. Я - вот он, Федоров!.."
Присутствовавшие надрывали животики, Бунин театрально отирал совершенно сухой лоб, а виновник торжества подносил своему палачу высокую кружку пива и, криво усмехаясь и заикаясь, говорил:
- А теперь, Иван, изобрази Бальмонта - "и хохот демона был мой!".
Там, на берегах Чёрного моря, в Южной Пальмире, в городе цветущих акаций, состоялось знакомство Куприна с местным Аяксом, аборигеном Серёжей Уточкиным, красотой наружности не отличающимся.
"Курносый, рыжий, приземистый, весь в веснушках, глаза зелёные, но не злые. А улыбка, обнажавшая белые-белые зубы, и совсем очаровательная. По образованию был он неуч, по призванию спортсмен, по профессии велосипедный гонщик. С детских лет брал призы везде, где их выдавали. Призы, значки, медали, ленты, дипломы, аттестаты, что угодно. За спасение утопающих, за тушение пожаров, за игру в крикет, за верховую езду, за первую автомобильную гонку, но самое главное, за первое дело своей жизни - за велосипед.
Уточкин ездил, лёжа на руле, стоя на седле, без ног, без рук, свернувшись в клубок, собравшись в комок, казалось управляя стальным конём своим одною магнетической силой своих зелёных глаз. Срывался он с лошади, разбивался в кровь; летел вниз с каких-то сложных пожарных лестниц; вообще живота своего не щадил".
Познакомились...
"Любовь была молниеносна и взаимна.
- Да ведь я тебя, Серёжа, всю жизнь предчувствовал! - говорил Куприн, жадный до всего, в чём сказывались упругость, ловкость, гибкость, мускульная пружинность, телесная пропорциональность, неуловимое для глаза усилие и явная, видимая, разрешительная, как аккорд, удача.
...
Где-то в порту долго пили красное вино, еще дольше завтракали в еврейской кухмистерской на Садовой...А увенчанием священного союза был знаменитый полёт вдвоём на одном из первых тогда самолётов".
Про первую встречу Дорошевича Власа Михайловича - одного из лучших фельетонистов рубежа 19 и 20 веков с книгоиздателем, владельцем, доступной всем и каждому, ежедневной газеты "Русское слово" Иваном Дмитриевичем Сыткиным тоже чудно. Остро, ярко, записано из первых уст, со слов предпринимателя ИДэСы.
"На лекции Дорошевича, о которой вспомнил Фовицкий, Сытин не был, но, конечно, много об этом выступлении слышал, и тут-то, словно коснулись мы неких заповедных струн, старик расчувствовался, разошёлся и сам предложил:
- А не хотите ли, я вам расскажу, как у нас с покойным Власом Михайловичем знакомство произошло?
Долго нас уговаривать не пришлось.
- Было это больше сорока лет тому назад, одним словом в конце девяностых годов. Торговал я у Проломных ворот, имел свой ларь, как следует быть, железом окованный; и цельный день, с утра и до вечера топтался на одном месте, чтоб, не приведи Господи, покупателя не пропустить.
Ну, товар был у меня всякий, какой надо:
И "Миллион снов", новый и полный сонник с подробным толкованием; и "Распознавание будущего по рукам", хиромантией называется. Очень ходкая была книжка. И "Гадание на картах". И "Поваренная книга" - подарок молодым хозяйкам. И конечно Четьи-Минеи. И Жития Святых. И все такое прочее.
Ранняя московская осень в тот год была, как сейчас помню, ясная и тихая, с заморозками по утрам, от лотков на площади шел грибной дух, на всех куполах Василия Блаженного солнце играет, хорошая, господа, была жизнь, может и несправедливая, а хорошая...
Ну, вот и подходит к моему ларю неизвестный мне молодой человек, на вид вроде семинариста, что ли, с лица бледный, и не то белобрысый, не то рыжий, и еще к тому долговязый.
Чутьём чую, что никакой это покупатель, а так, - как в картах, проходящая масть. Ну, слово за слово, а он уж меня и по имени-отчеству величает, и всё знает, пострел этакий, что я "Соннике-то на свой страх и риск сам отпечатал, и вроде как издателем на обложке значусь.
И вынимает из-под полы тетрадь, в трубочку свёрнутую, и говорит - так мол и так, если желаете иметь весьма для вас подходящий товар, как раз к Рождеству, вещь очень чувствительная и задушевная, и у кого угодно слезу прошибет...
- А настоящий читатель, небось сами знаете, любит под праздник всплакнуть маленько.
И так мы с ним, с долговязым, по душам разговорились, что, уж не помню как, а очутились через час-другой, у Соловьева в чайной, в Охотном ряду, сели у окна, под высоким фикусом, и стал я его поить чаем с бубликами, а он все свою бородавку указательным пальцем мусолит, машина в трактире гудит надрывается, а он это папироской мне прямо в лицо дымит и всю свою тетрадь под машинный гул на полный голос читает.
Ну, что ж, не стану греха таить, был я тогда помоложе, да покрепче, а может тоже и глупее был, а только так меня от чтения его за душу хватило, и защемило больно, что уж не знаю как, а слезы по щекам, по бороде так и потекли струёй.
И так он меня, подлец, растрогал и разнежил до крайности, что я ему тут же с места новенькую зелёную трёшницу из-за пазухи вынул и на стол положил, и говорю ему - беру твою тетрадь, как есть в сыром виде и давай, брат, по рукам, и вот тебе три рубля кровными деньгами на твое счастье и благосостояние...
А он еще ломается и говорит церковным басом, - за такие слезы можете и пятёрку дать, не пожалеете. В общем, поторговались мы с ним как следует, и на трех с полтиной и покончили.
Забрал я у него тетрадь с сочинением, и спрашиваю, а какую ж твою фамилию на обложке печатать будем? А он мне говорит - Боже вас сохрани фамилию мою на обложке печатать, а то меня из моего учебного заведения на все четыре стороны с волчьим билетом выгонят!
Ну, думаю, как хочешь, мне лишь бы книжонку к Рождеству выпустить, будет чем расторговаться на праздник. И расстались мы по-хорошему, и больше я его и в глаза не видел. Исчез, словно корова языком слизала.
Старик остановился, вздохнул, и, выдержав паузу, с чувством, толком и расстановкой преподнес нам свой заключительный эффект.
- Так можете вы себе представить, чем это все кончилось? Никогда в жизни не догадаетесь!
Уже вся книжонка в типографии, на Пятницкой, полностью отпечатана была, как зовет меня братьев Кушнерёвых главный управляющий, и говорит, змея, сладким голосом: - "Что ж это вы, Иван Дмитрич, какую штучку придумали?! Николая Васильевича Гоголя святочный рассказ в печать сдаёте?! И, так можно сказать, и глазом не моргнув?!"
Одним словом, что говорить, не помню, как я от управляющего на свет Божий вырвался, как при всех наборщиках от стыда не сгорел, как с Пятницкой улицы до Проломных ворот дошёл.
И. Д. развел руками и добродушно улыбнулся:
- Конечно был я тогда совсем сырой и, правду сказать, еще по складам читал, а больше всё на смекалку и природный свой нюх надеялся. Ну, вот и попался, как карась в сметану, и поделом".
Если не вусмерь умучила вас цитатами, еще про Москву Дон-Аминадо напишу, про ту Москву, которая и и во мне отзывается полифоническим эхом, вечным эхом друг друга.
"Москва возникла на холмах: не строилась по плану, а лепилась.
Питер - в длину, а она - в ширину. Росла, упрямилась, квадратов знать не знала, ведать не ведала. Посад к посаду, то вкривь, то вкось, и всё в развалку, медленно, степенно. От заставы до другой, причудою, зигзагом, кривизной, из переулка в переулок, с заходом в тупички, которых ни в сказке сказать, ни пером описать. Но всё начистоту, на совесть, без всякой примеси, без смеси французского с нижегородским, а так, как Бог на душу положил.
Только вслушайся - на век запомнишь!
- Покровка. Сретенка. Пречистенка. Божедомка. Петровка. Дмитровка. Кисловка. Якиманка.
- Молчановка. Маросейка. Сухаревка. Лубянка.
- Хамовники. Сыромятники. И Собачья Площадка.
И еще на всё: Вшивая горка. Балчуг. Полянка. И Чистые Пруды. И Воронцово поле.
- Арбат. Миуссы. Бутырская застава.
- Дорогомилово... Одно слово чего стоит!
- Охотный ряд. Тверская. Бронная. Моховая.
- Кузнецкий Мост. Неглинный проезд.
- Большой Козихинский. Малый Козихинский. Никитские Ворота. Патриаршие Пруды. Кудринская, Страстная, Красная площадь.
- Не география, а симфония!
А на московских вывесках так и сказано, так на вечные времена и начертано:
- Меховая торговля Рогаткина-Ежикова. Булочная Филиппова. Кондитерская Абрикосова. Чайная развесочная Кузнецова и Губкина. Хлебное заведение Титова и Чуева. Молочная Чичкина. Трактир Палкина. Трактир Соловьёва. Астраханская икра братьев Елисеевых.
- Грибы и сельди Рыжикова и Белова. Огурчики нежинские фабрики Коркунова. Виноторговля Молоткова. Ресторан Тестова. "Прага" Тарарыкина.
- Красный товар купцов Бахрушиных. Прохоровская мануфактура. Купца первой гильдии Саввы Морозова главный склад.
И уже не для грешной плоти, а именно для души:
- Книжная торговля Карбасникова. Печатное дело Кушнерёва. Книготорговля братьев Салаевых.
А там, за городом, за городскими заставами, будками, палисадами, минуя Петровский парк, - Яр, Стрельна, Самарканд.
Живая рыба в садках, в аквариумах, цыганский табор прямо из "Живого трупа". У подъездов ковровые сани, розвальни, бубенцы, от рысаков под попонами пар идёт, вокруг костров всякий служилый народ греется, на снегу с ноги на ногу переминается.
Небо высокое, звёздное; за зеркальными стеклами, разодетыми инеем, морозным узором, звенит музыка, поет Варя Панина, Настя Полякова, Надя Плевицкая".
Я еще много и долго могу вам цитировать Дон-Аминадо, долго и много, но не стану. Говорила же недавно, что писать рецензии - это мое слабое место (слабое не в смысле пристрастий, а в смысле неумения), зато утешаю себя тем, что я - чуткий и бесхитростный читатель, ловлю слова не только на ухо и ум, но и вбираю их энергию в себя, аккумулирую и щедро отдаю.
P.S. История про поездку в Елисаветград, однозначно, за мной не заржавеет, да еще теперь и про российские одеколоны - Брокар, Раллэ и Номер 4711-й просто обязана вам рассказать.