Кто ты, незнающий мира? Сам посмотри: ты — ничто.
Ветер — основа твоя, — и ты, богом забытый, — ничто.
Грань твоего бытия — это бездны две небытия,
Тебя окружает ничто, сам внутри ты опять же — ничто.
Омар Хайям
***
Так однажды я умер...
…“Пошли, — сказала она, — Что ты занимаешься ерундой!” “Я хочу нарвать тебе цветов, — сказал я, — Два нашел, не могу подобрать к ним третий”. Мама никогда до этого не снилась мне мертвой. Точнее, я никогда не помнил во снах, что ее больше нет. Никогда. А тут она сказала, спокойно так: “Зачем мне третий? Я ведь мертвая, мне положено два”. Меня качнуло от внезапного понимания этой простой истины и тут же выбросило из сна пробкой в освещенную тусклым светом комнату, с потолка которой на меня таращилась хрестоматийно костлявая смерть. Я стал “вытекать” сам из себя, силясь проорать призыв о помощи. И беззвучно орал в темное Ничто, которое пожирало меня с неимоверной скоростью, — и окончательно проснулся от охватившего меня ужаса и с осознанием того, что я умер. И хотя Ничто и не проглотило меня полностью, я удержался, но удержался я не в теле, а над ним, а тело (я как-то-чем-то чувствовал его холод) было мертвее мертвого… …Так вот, тело, это нечто, что когда-то было мною, все также оставалось в кресле в позе сидяще-спящего, но уже не дышало и не вздрагивало от кошмарных снов, а я повис где-то-там-над и еще не до конца понимал, чем же я вижу и вообще ощущаю окружающую действительность, что колебалась вокруг меня, как монитор компьютера при размагничивании или водка в стакане, которую хорошо раскрутили перед приемом внутрь. Жаль, подумалось тогда мне, рано и плохо умер. Как не придумывай себе геройскую смерть, однажды ты умрешь, перекурив несмешной травы под дешевую водку...
…Стало понятно, отчего у меня вчера вечером покалывало сердце, но на свою беду все свои вчерашние ощущения я принял за порождением алко-наркотического опьяненья или за нестрашные его последствия, и внимания на них я как-то особо не обратил. А сердце вчера, значит, всерьез болело. Помню, принажало на него в такси, когда я пытался объяснить молодому чурке-таксисту, куда же я хочу ехать. А ехать я хотел домой. Дома и умер, не найдя в себе сил раздеться и побоявшись спать на кровати, которая качалась подо мной попавшим в шторм кораблем. Уснул, чтобы проснуться уже мертвецом, в своем любимом кресле…
...До того момента, как во сне я увидел мать, мне снились другие мертвые — мне снились белые лица тех, кто ушел чуть раньше ее, тех, к кому я не был столь привязан и кого едва ли любил, но они почему-то стояли передо мной поодиночке или же парами и всем своим видом иллюстрировали разложение и смерть. Я пытался говорить с ними, но они угрюмо молчали, сжав поеденные гниением губы в подобия саркастических усмешек, а стеклянные их глаза смотрели как-то мимо меня, мне за спину, но, что они там видели, я не знал: по дурацкому закону этого кошмара шея моя не гнулась, как бы я там не порывался повернуть голову и глянуть через плечо. Когда же мне это неожиданно удалось, там был луг, посреди которого стояла, ласково глядя на меня, мама, и я, открыв объятья, бросился к ней…
…За окном начиналось утро, и я наслаждался рассветом, не желая упустить эту, вероятно, последнюю возможность полюбоваться восходом солнца. Мне было интересно, когда же меня выдернут из этой комнаты: раз уж стало ясно, что разум после смерти таки живет, то законно было предположить, что куда-то его дóлжно отправить. Надеждами на рай я не льстил своему самолюбию, побаиваясь лишь того, что меня оставят тут на три (девять? сорок?) дней любоваться недолгим горем близких и поминальным обжорством знакомых, чего я никогда на дух не переносил. Коротая время представлениями поминальных картин, я как-то само собой перешел на размышления о своей жизни и пришел к выводу, что жил мало, весело — и зря. Но разве же я был одинок в этом неумении жить? И разве же я знал, что все закончится для меня так быстро? Просто однажды в сказке Нил умирает. Знай я, что я вот-вот и умру, я точно прожил бы отведенное мне по-другому…
…Поупражнявшись в самооправданиях, словно репетируя свою речь для Последнего Суда, и поразвлекав себя изучением своего левитирующего состояния, дабы выяснить, что дальше, чем на метр от тела, я никак не могу отлететь, я стал терзать себя перечислением всех неоконченных дел, которые, чего греха таить, и не собирался заканчивать. За этим занятием я встретил приход дня. Где-то шумели машины, на которых мне уже не ездить, топали каблучками дамские ножки, не провожать мне которые уж моим похотливым взглядом, крылись матом соседи, не стрелять у которых мне больше денег до стипендии, — всё это было уже не моим, и это раздражало, но не злило. Пожалуй, только умерев, я понял по-настоящему, что такое спокойный взгляд на жизнь: это когда раздражает, но не злит, и даже раздражает как-то очень уж терпимо, как-то не по-человечьи, словно нужно, чтоб раздражало, и поэтому раздражает, а могло б и не раздражать…
…Когда кварцевые часы на серой стене показали девять, ко мне вошел брат и бесцеремонно смахнул мои черновики со стола, как смахивает метлою пьяный дворник рваную осеннюю листву с тротуара…
— Я посижу тут у тебя, — сказал он, даже не заметив, что мне уже все равно, где он собирается сидеть, — А то отец не в духе, я сел делать черчение на кухне, так он меня в пешее эротическое путешествие отправил. Он-де собрался завтракать, и не хер, понимаешь, занимать тут кухонный стол. Кухонный стол не для моих гребаных чертежей.
…Я был согласен, что кухонный стол не для гребаных чертежей, но выразить солидарность с отцом никак уже не мог. Я висел над своим остывшим телом, разглядывая свои “бесценные” черновики, словно мусор валяющиеся под братцем, носки на ногах которого смотрелись ровесниками крестовых походов…
— А ты вчера хорошо набрался, — сказал мне он, водивший карандашом вдоль длинной линейки, — Как ты вообще в двери попал-то?
…Я не помнил, как я попал в двери. Я вообще не помнил никаких дверей. Помнил только такси и свое героическое сражение с неустойчивой кроватью, победителем в котором вышла последняя…
— А отца ты вчера хорошо на место поставил. Но он сёдня с утра опять бешенный такой. Струхнул он вчера, когда ты схватил его за рубашку… Давно нужно было это сделать, — он взялся за циркуль и вывел пару окружностей, одну из которых тут же стер, — Интересно, а если б ты ему по репе б дал, чё было бы, а? Не пошел же ж бы он в ментовку, а?
…Я подумал, что пошел бы. Семейная лодка пять лет как разбилась о смерть матери, и те, кто крушение это пережил, оказались как если на острове каннибалов, где быстро адаптировались к местной кухне, и давно готовы сожрать друг друга теперь при первом удобном случае. Мне подумалось, что знал бы я вчера, что дам дуба, я бы устроил отцу и брату на память ночь св. Варфоломея с “хрустальной ночью” в паре…
— Ленка звонила, — вспомнил так и не отшлепанный мною братишка, — спрашивала, где ты пропал. Я сказал, что не знаю. Только не злися, ради бога! Что я ей мог сказать, а? Ну, не умею я врать… Она, кажись, обиделась. Ты зашел бы к ней, а?
…Лена-Леночка-Ленок. Иногда мне было с ней хорошо… Было в ней иногда что-то одухотворенное, что мне становилось порой как-то стыдно даже за то, чем я являюсь, и пробивало даже на стихи, писать которые женщинам я старался пореже. Но иногда она становилась просто бабой, одной из многих, с мелкими заскоками и суетным дерганьем у прилавка какого-нибудь магазина косметики или шмотья, с долгими моралитетками в чисто бабьей попытке переделать меня “под себя” и еще многим-многим, что приземляло и, что самое обидное, приземляло как-то очень уж резко, влепливало в землю выброшенным из рая Люцифером: порхал, порхал и — бумс! — упал. Но я ее (кажется?) любил, хоть и бежал от нее порою, как иудей от канонады. Всё, Ленчик, аллес звездаускас, как говорят в Гондурасе. Ты, пожалуй, действительно пожалеешь, что меня нету больше, но ты еще не вышла из возраста ходового товара, так что виноватым перед тобою я не окажусь. Венок покупать не обязательно, можешь ограничиться парой гвоздик. Черный платок тоже будет лишним, черное тебе не идет. Да и не вдова ж ты мне, как ни как, а?..
— Кажись, всё, — брат критически оглядел свой чертеж, — Есть идешь? Ну, как хочешь, а я пойду перекушу и на пары. Родитель, думаю, уже свалил. Я оставлю тебе супу. В холодильнике есть минералка, если голова болит. Давай.
…Он хлопнул меня (труп) по холодному плечу и, весело насвистывая что-то из БГ (как бы не «К друзьям»), вышел из комнаты. Я остался тет-а-тет со своим бездыханным телом, думая, как хорошо бы было сейчас напиться, и тогда весь этот абсурд имел бы хоть какое-то право на существованье. Водка была в шкафу, полбутылки “Русского размера”, но руки и глотка были там внизу, а я был над ними, и они мне больше не принадлежали. Было бы чем — заплакал бы!..
…Весь оставшийся день меня никто не тревожил. Я наблюдал за тем, как все сильнее и сильнее искажаются черты моего лица, становившегося все более похожим на одну из тех масок, что видел я в своем предсмертном сне. Наступил вечер. В квартире кто-то отчаянно спорил и пару раз взывали ко мне, видимо, чтоб выступил судьей в их очередном конфликте. Я никогда не мог быть объективным, да они никогда и не прислушивались к моим словам, им был я нужен так, для проформы. Вот и сейчас, позвав меня и не получив ответа, они тут же забыли обо мне и продолжили свою перепалку на полтона выше. Где-то хлопнула дверь. Теперь стал слышен голос мачехи, у которой никогда не хватало ума не лезть в эти стычки и которая из-за этого всегда выходила крайней. Так будет и в этот раз, подумал я. Мне было глубоко плевать на нее, лишь временами я жалел ее за ее непроходимую глупость, из-за которой она везде и всегда находила себе проблемы. Веселое трио их голосов еще с час звучало на кухне, после чего все разбежались по своим комнатам, ненавидя друг друга. Меня больше не вспоминали…
…Стало совсем темно, и я понял, что заснуть мне не удастся: сон — физиологический процесс, а моя физиология осталась подо мной и уже проявляла признаки разложения. Ха-ха, вот она мечта всех и каждого — однажды ты умрешь и полюбуешься на свою смерть со стороны, сможешь увидеть позднее раскаянье близких и неожиданное уважение друзей. Я наблюдаю себя мертвым, но никто так и не заметил, что я умер. Налюбовался, мать вашу!.. Утром зашел отец…
— Ты опять в кресле спал? — спросил он, и тон был какой-то вкрадчивый, если даже не заискивающий, — Мне нужно с тобою поговорить.
…Он поправил ворот потертой рубахи и присел на край стола. В волосы его — как я не замечал раньше? — уже прокралась первая седина, а глаза были глазами битого пса — большие и печальные…
— Я понимаю, — начал он, — что позавчера я был не прав, но и тебе не стоило распускать руки, а? Я, как ни как, твой отец… Ну-д ладно… Я… э… вот что сказать хотел-то, ты повлияй как-нибудь на брата, а. То что он на меня дергается, я-т привык, но к Надежде Вадимовне… э… Она же ему ничего не сделала вчера, а он ее по матери и по бабушке взгрел… Мне стыдно было… Тебя-т он слушает, поговори с ним, а.
Он встал и пошел прочь из комнаты, но у двери обернулся:
— Ты б носки выстирал бы, а то в комнате не то что пахнет, а уже пованивает. Стыдно, взрослый уже, а носки постирать не в состоянии.
…Он вышел, тихо прикрыв за собою дверь. На столе зазвонил сотик. Полминуты пиликал Моцарт: звонила Ленчик…
…Где-то заиграло радио, и Бачинский пьяноватым голоском принялся прикалываться над очередной дозвонившейся дамой, хотевшей выиграть фирменную майку и новый альбом какой-то группы халтурщиков от рока. В диалог влез Стилавин и доунижал звонившую до конца, после чего объявил, что та всё-таки не выиграла ни майку, ни альбом, с чем я ее мысленно и поздравил…
…Потом запел Григорян. Про маленькую девочку в окровавленной ванной. “Спи сладким сном, не помня о прошлом…” Вот поспать “маленькому мальчику”, ничего не помня, было бы просто замечательно, но почему-то не получалось…
…До обеда моим развлекателем было радио, а после обеда пришел брат. Он упал на мою койку и закурил сигарету…
— Вот уж суки, — сказал он, не уточнив, кого же он имеет в виду.
…После этого принялся рассказывать о своих проблемах в колледже, то и дело интересуясь моим мнением, и, не дождавшись ответа, переходил уже к следующему пункту своего повествования. Потом встал и взял трубку, чтобы позвонить, и тут заметил упущенный вызов…
— Ну, чё ты над ней издеваешься? — спросил он меня, — Девчонка переживает, а ты! Алкоголик гребаный! Что ты, что папочка — два в одном, или правильнее одно в двух?!
…Он что-то еще ворчал, когда уходил, забрав телефон и мою зажигалку. Окурок его сигареты вяло тлел в пепельнице. Сколько ни учил его тушить окурки, так он и не научился…
…Ни обедать, ни ужинать меня никто не звал. Впрочем, так всегда и было…
…Вечером заглянула мачеха и спросила, не видел ли я ее книгу. Не получив ответа, она исчезла за дверью так же внезапно, как и появилась…
…Ночь прошла быстрее предыдущей. Вероятно, потому, что я не перебирал в памяти прошлое, а придумывал какой-то рассказ, который мне никогда уже не написать. К утру тело мое и вовсе раздулось, а лицо превратилось в маску Шрека, приобретя зеленоватый оттенок. Наверное, я вонял. Дни и ночи были жаркими…
…Утро осветило мою комнату, где прошла большая часть жизни. Здесь я любил, ненавидел, мечтал и ночи напролет писал свою любовь, ненависть и мечты. Стол, кровать, кресло, шкафчик и пыльный коврик. Нелепые картинки на грязноватых стенах. Под креслом и около стола была лужа: я потек на пол. Мутная жидкость намочила листки рукописей. Буквы поплыли синими пятнами по коричневому фону дешевой писчей бумаги... Однажды умереть, а потом суд? Или сразу ад? Сегодня стало по-настоящему страшно смотреть на это всё и понимать, что мир более помешанный, чем мне казалось прежде. Если можно было бы представить ад, то он был бы именно здесь, где пыткой стало оставаться и наблюдать разложение того, что ты глупо считал важнейшей частью самого себя — твоего тела. Да, я был не особо хорошим человеком, если судить мерой всеобщей морали, но заслужил ли я такое наказание и кто столь жесток, чтобы наказывать таким вот образом?! Моя фантазия, при всей ее иногдашней жестокости, даже самому страшному врагу, имейся такой у меня, не придумала бы подобного кошмара. Я ограничился бы жуткой смертью, щедро даруя забвение после ее ужасов, ибо при всех своих достоинствах и недостатках каждый из нас в любом случае заслуживает лишь растворение во мраке Нихила, так как сама жизнь уже и так является для большинства наказанием за образ жизни. Мало кому дарован в жизни покой, а из метаний и сомнений разума и состоит самая жестокая пытка — пытка быть, не зная, для чего же ты есть…
…Голоса, невнятные и нервные, дошли до моего сознания, и я стал прислушиваться чем-то, что заменяло мне, бестелесному комку злости, уши…
“Наверное, что-то пишет…”
“Я звонила вчера…”
“Ну, а я-то при чем…”
“Ты говорил ему, что я…”
“Ему бесполезно что-то говори…”
“Так он у себя, да?..”
[— Ленчик! Леночка! Солнышко! Приди и посмотри, что стало со мною! Хоть ты увидь то, чего они не видят: меня больше нету, я распадаюсь на кусочки и теку вниз гнилостной жижей. Если не ты, то кто еще тогда заметит, что в этом кресле сидит уже не человек, а куча гниющего мяса! Я так больше не могу. Сперва меня это даже забавляло, а теперь мне сттттррррааашшшшнннноооо! Умирать страшно всегда!!!]
Вошла и, как ни в чем ни бывало, уставилась на меня:
— Вот ты где! — она неровным шагом подошла ко мне и влепила мне пощечину.
…Мой глаз вытек из глазницы и серой великаньей слезой прополз по щеке. Боже, как быстро я разлагаюсь!..
— Сволочь! — сказала она, сузив глаза до узких бойниц призрения, — Я ждала тебя, а ты поперся к этим скотам пьянствовать! Сколько водки, б…ей и травы нужно тебе, чтобы нажраться раз и навсегда, а?!
[— Хватило, уже хватило! Уже нажрался, нажрался “раз и навсегда”! Ты не видишь, да? А я уже всё. Звездаускас, как говорят в Преисподней, ха-ха-ха-ха-ха…]
Ее начали бить рыданья:
— Я, дура, думала из тебя что-то получится. Думала, писатель — это трудно, но как-то почетно, что ли… Думала, ты чего-то добьешься, а ты! Ты хоть одну рукопись отнес куда? Ты хоть в одной редакции был? Писал хрень неизвестно для кого и жрал всё, чем только можно расплавить мозги! Что ты хорошего написал? А на меня у тебя всегда нет времени, ты всегда занят своими сочиненьями, твою мать, козел! И что?
Тут она заметила валяющиеся на полу листки и, брезгливо поморщившись, сказала:
— Вот! Вот и вся твоя работа, мастер хренов! Написать что-нибудь и в пьяном виде облевать написанное! Ты не только это облевал, — ты все и всех облевал! Ты меня облевал! Будь ты проклят! Я ухожу!
…Сотрясаемая мелодрамными рыданьями, она ушла, сильно хлопнув дверью. Я услышал, как она зло огрызнулась на какой-то вопрос брата и послала всех нас, мужиков-козлов-тупорылых, по матери…
…Я беззвучно выл от ужаса, дергаясь всем своим “я” в попытке оторваться от тела, к которому был привязан невидимой веревкой…
В эту ночь у меня начала отслаиваться кожа.
Сентябрь 2004 - 24 февраля 2009 г.