Дневник на стенах старого расселенного дома (8 фото)
2017-07-03 19:26:18
Говорят, что
старые дома, как живые, ... : Дневник на стенах
старого ...
+ развернуть текст сохранённая копия
Говорят, что старые дома, как живые, пропитываются духом своих жильцов, хранят их память. Именно так случилось и с этим домом, где хозяйка превратила Читать далее : Дневник на стенах старого ...
Тэги:
архитектура,
дневник,
дом,
расселенный,
старый
БЕЖАНЫ
2017-06-20 18:54:40
... росы. Она как
старое серебро покрывала стебли ...
+ развернуть текст сохранённая копия
Даже и не знаю, сохранилась ли она, существует ли, но пять лет назад еще была, - черные избы высоко на зеленом угорье, пронизанном мягкими вечерними лучами. А говорили, что деревню скоро перенесут ближе к колхозу, - дескать, и электричество в нее не провели, что не нужная она никому. И все-таки жалко, если ее больше нет, деревни Бежаны, на восемь дворов, где ложились спать с заходом солнца.
Добирался я до нее долго. Сошел с поезда на станции Толмачево, увидел с высокой насыпи пойму на две стороны, по которой извилисто уходила в лесную даль речушка Луга, поблескивая в своих коленах, вдохнул медово-пряный запах пойменных трав, спустился мимо надрывно воющих грузовиков, хватающих колесами крутизну пыльной дороги, и часа два в смиренном волнении бродил близ берега, поджидая катерок.
И вот он сочно застучал под железными фермами высоко летящего однопролетного моста и показался сам – похожий на старинный чугунный утюг с окошками-дырочками, чтобы угли дышали… Громоздкий, он занимал чуть ли не треть речной ширины, но двигался уверенно и даже с некоторым вызовом к напирающим берегам. Еще часа два длилась посадка: то баба какая-нибудь в гроздьях мешков и кошелок возникнет в проходе сумеречного салона и, сбросив свою Ошу на и под лавку, выдохнет шумно, сядет и, косясь на соседей, поправит платок, то сизощекий дядька, крепко и слегка внутрь ставя ноги в кирзовых усохших сапогах со сплющенными носками, бухнет на пол авоську с банками краски и бумажным кулем гвоздей и, выковыряв коротким тугим пальцем папиросу из рыхлой пачки «Беломора», спросит спички… Рядом поплескивает речка, а по салону уже разносится сложный запах деревенского житья.
Наконец катерок отвалил, лягнув на прощанье жалкий причал, и затарахтел, выбираясь на стремнину. Мимо поплыли берега, что виделись с насыпи, откачалась молча их высокая темная трава и – дерево за деревом – начался лес. Отскакивая от стволов и густых крон, коротко застучало эхо, в волнах заметались отражения темно-красных гроздей рябины, и ивовый стебель, боевым луком выгнувшийся против быстрого течения, распрямился на миг, словно выбросив в пространство тяжесть невидимой стрелы.
Катерок неуклонно наступал, словно пытаясь выплеснуть речку из русла, - вода шарахалась в стороны из-под тупого носа, затопляя глинистые берега, потом бросалась назад, и две ее волны сталкивались за кормой, образуя упругую впадину, и словно пропадали там в неведомой щели. Лес менялся. Подходил ближе и отступал. Порою огромные ели спускались по косогору, и между черных тяжелых стволов мрачно проглядывали древние валуны в прозелени мха, плесени - оттуда, как из погреба, дышало хладом и сыростью.
Уже давно отобедал салон и повыбрасывал в круглые окошки-иллюминаторы свои объедки, что остались укоризненно покачиваться на волнах, уже лес помрачнел и посуровел, и закат акварельно порозовил воду, а катерок все тарахтел. И еще много раз он сбавлял ход, толкался о берег, чтобы выпустить пассажиров, прежде чем капитан в белой фуражке объявил в мегафон, что следующая остановка – Бежаны. Я подхватил свой тощий рюкзак и замер на палубе, пока из-за поворота не поднялось все в синеватых вечерних складках изумрудное угорье с черными треугольниками крыш наверху.
Спал я в избе на краю деревни вместе с дедом, про которого здесь говорили, что в Гражданскую он был первым казаком. А если бы нашлись сомневающиеся, дед подвел бы их к прозрачной от старости обрамленной фотографии, на которой окаменел молодец с буденовскими усами и в фуражке со звездой. Ногу в высоком сапоге он поставил на стул и руку на колено положил, другой же рукой прижимал к бедру эфес шашки, которая, как бы пружиня и звеня, упиралась в пол. Дед и теперь ходил в военной фуражке - неужто той самой? - и только на ночь с явной неохотой снимал ее, вешая рядом с фотографией на огромный гвоздь.
А какое было утро! Весь косогор поседел от росы. Она как старое серебро покрывала стебли трав и в еще не греющих лучах вспыхивала и переливалась тяжелыми прозрачными горошинами. Далеко внизу плавно проносила свое долгое гибкое тело речка, и над ней стояло молочное облако тумана.
Умывался я у родника, падающего лентой между холодных мокрых камней, а когда шел к избам по просыхающей стерне, отовсюду уже раздавался стеклянный стрекот кузнечиков – они выскакивали с нагретых пригорков, на мгновение вычерчивая в солнечном воздухе крутые траектории. И все это вместе с утренним лаем собак, криками петухов, недовольным похрюкиванием свиньи создавало ту музыку деревни, естественней которой, казалось, и нет ничего на свете.
На завтрак были грибы в сметане с вареной картошкой; за открытым окном носились и взбудоражено чирикали воробьи, косясь на хлебные крошки, , рассыпанные по столу. И был день, и был лес, и были подосиновики и белые, и было купание в холодной и быстрой речушке, и снова был вечер – в бледно-оранжевом воздухе роилась мошкара, и по угорью поднималось наискось стадо коров, глухо побрякивала боталами.
В избах стали зажигать керосиновые лампы – тускло и желто затеплились окошки. Порой кто-то там двигался с тяжелой лампой в руке, тогда свет отступал от окна и мигал в глубине неуверенно и тревожно, а потом снова успокаивался и, рассиявшись, желтил стекла. И когда я проходил по деревне, к окошкам лепились лица старух, поворачиваясь вслед, и их шевелящиеся губы да темные глазницы придавали им вид вещуний.
Внизу под косогором уже стояло белесое облако тумана, из него кое-где чернели выпуклыми островками макушки стогов. Я начал спускаться туда, погружаясь по колено, по грудь, с головой в этот тепловатый, молочный, слепой мир. Он был неодинаков – разреженней и плотнее – и я ощущал его дыхание. Казалось, он еще формируется, и волокна тумана все еще наплывают, медленно сворачиваясь в спирали от встречи с препятствиями. Поначалу я еще видел свои ноги, разрывающие бахрому, а подняв голову – ртутно мерцающие одинокие звезды, но затянулись новыми слоями последние оконца над головой – и все ослепло. Я знал, что набреду на один из стогов, но едва впереди обозначилась его огромная темная масса, как я остановился в нерешительности. Белесое безмолвие то ли окружало, то ли сторожило меня. А когда среди этой слепой тишины неожиданно и резко хлопнул охотничий выстрел, и заряд, прошелестев отнюдь не в отдалении, ударил во что-то вроде дерева, я решил, что самое время вернуться в деревню…
Не сразу я нашел, куда идти, и только почувствовав, что поднимаюсь, успокоился. Я вышел, словно вынырнул на поверхность, из душной пугающей глуби, и потом, стоя перед избой, в которой раздавался бодрый храп деда, все смотрел на молочное озеро, затопившее последние островки стогов, на мелкозубчатый лес за невидимой речкой и, подняв голову, - на черный осеребренный конек крыши, задранный в небеса.
Сколько уже перевидено всякого; безмолвно лежит оно где-то на самом дне памяти и вдруг обнаружится, выплывет со всеми своими подробностями – и трудно вдруг станет, и не знаешь, что делать с ним.
1970
Существует предположение, что название деревни происходит от древнерусского «бежа» — заболоченная местность.
В деревне Бежаны Дремяцкого погоста Новгородского уезда по переписи 1677—1678 годов, помещице Марье Кириловне Бибиковой принадлежало 4 крестьянских двора и два двора бобыльских.
Упоминается, как деревня Божани на карте Санкт-Петербургской губернии 1792 года А. М. Вильбрехта.
Затем, как деревня Бежана она обозначена на карте Санкт-Петербургской губернии Ф. Ф. Шуберта 1834 года.
БЕЖАНИ — деревня, принадлежит титулярной советнице Чернышёвой, число жителей по ревизии: 27 м. п., 17 ж. п. (1838 год).
В середине XIX века в деревне была возведена деревянная часовня во имя Святого Николая Чудотворца.
Из Википедии - 2017
Тэги:
старого,
чемодана
ПО МОРДЕ
2017-06-18 16:41:54
... Климова, похоже, искренне
стараясь вызволить из себя ...
+ развернуть текст сохранённая копия
Он уходил от них неверными мелкими шагами, ни разу не оглянувшись, не помахав рукой, и они молча смотрели ему вслед.
- Ты смотри, что делается, - не выдержав, сказал кто-то.
Викторина, хозяйка газеты тут же обернулась к говорившему и громко, чтобы все слышали, сказала:
- А что удивляться – он нас больше начисто не помнит. - Поехали! – кивнула она водителю и автобус, утробно пророкотав, повез дальше редакцию, которой она два раза в год дарила дружеские загулы. Считалось, что это укрепляет коллектив.
Климов и в самом деле не помнил и не понимал. Действительность, еще вчера такая просторная, щедрая, многовозможная, с неясными, но притягательными далями, теперь плотно сдавливала его, как скорлупа, и под этой душной скорлупой билась одна-единственная мысль: Как же так?
Он ничего не понимал, и даже когда ему сегодня утром рассказали, не вспомнил, не смог вспомнить. Гербер уже не было – уехала домой на первом поезде. И это было первой мыслью – если бы задержали, он бы уговорил, извинился и все такое… Теперь лавина опасности укатилась далеко вперед и поздно было вставать на ее пути. Она стала неуправляемой.
- Мы сделала все, чтобы ее задержать, - бегал перед ним по номеру заместитель Викторины Рачинский, выпрастывая руки из карманов пиджака, чтобы еще раз растерянно развести их в стороны. Его маленькие на выкате глаза, жидкие бородка и челочка и вся его невеликая, сутуловатая, с брюшком, фигура изображали огорчение, сочувствие и праведность.
- А что Викторина? – задал Климов вопрос, подразумевавшийся с самого начала разговора, и Рачинский, который все более напрягался оттого, что, не спрашивая о главном, его вынуждают говорить лишнее, со вздохом облегчения выдал:
- Она рвет и мечет. Лучше к ней пока не ходи.
- Она не хочет со мной поговорить? – спросил он дрогнувшим голосом.
- Нет… не то, что не хочет, - замялся Рачинский и глаза его забегали по стенам номера, словно в поисках правильного ответа, - она ДОЛЖНА с тобой поговорить. Только не сейчас. Надеюсь, ты понимаешь, что она обо всем этом думает…
- О чем об этом? – спросил он. – Может, Гербер врет. Ну, не помню я! Как на духу говорю – не помню!
- У Гербер, - печально из-под бровей посмотрел Рачинский, - на руке вот такой синячище. – Он обхватил свою руку выше локтя и пошевелил пальцами, как бы нащупывая синяк. – И губа разбита…
Климов сделал гримасу и, как каратист, со стоном ударил ребром ладони по столу. Рачинский вздрогнул.
Викторина вызвала его через час. На лице у нее было написано глубокое личное оскорбление и, как ни странно, жадное любопытство. Рачинский стоял сбоку, как бы одновременно поддерживая своим видом и ее, и его.
- Ну, рассказывай, - сказала она, брезгливо разомкнув губы.
- Да что рассказывать, Викторина Серафимовна, что рассказывать…- запричитал Климов. – Клянусь, ничего не помню. Ну, начисто память отшибло. Что мы пили-то?
Викторина переглянулась с Рачинским – и Климов понял, что про питье он – зря.
- Плохо, что Гербер помнит. - сказала Викторина. - Ты нанес ей несколько сильных ударов, в том числе по лицу. Она сказала, что так этого не оставит. У нее будет медицинское освидетельствование, и, можешь не сомневаться, весьма серьезное. Даром, что дядя у нее терапевт. А вот что будет у тебя, кроме твоего «не помню»? Тем более, что к нам ты теперь не имеешь никакого отношения.
Да, она не хотела впутывать в этот скандал свою газету. Он был приглашенным, почетным, так сказать гостем. Из вышестоящей организации. Из отдела пропаганды, которому она непосредственно подчинялась… Если до них дойдет, не сносить ему головы. Ясное дело – нельзя было ему пить. Он же вегетарианец, помешанный на собственном здоровье. Трезвенник. Небось, от первой же рюмки в головку ударило... А с Гербер он всегда соперничал, еще когда заведовал отделом в газете. В общем, все по Фрейду.
Климов молча сидел, свесив руки между колен и уронив на грудь свою крупную голову. Его покорно согнутая мощная шея, выпиравшая из-под белого воротника рубашки, вызывала желание судить.
- Ты должен вспомнить, - снова разомкнула она быстро пересыхающие после вчерашнего ресторана губы, - только этим ты можешь помочь себе. Она сделала акцент на слове «можешь», параллельно отметив, что два однокоренных слова рядом звучат отвратительно. - Мы ведь, - обернулась она к Рачинскому, - ничего не знаем. Ты последнее время, - она усмехнулась, - не очень-то жаловал нас вниманием. Может быть, ты и Гербер… ну…. Может, у вас близкие отношения…
- Да что вы, Викторина Серафимовна! – ошеломлено распрямился Климов. – В своем ли уме!?
Тогда и прозвучало впервые страшное слово «суд» и нелепое, немыслимое, невозможное в тот момент, в следующий оно уже стало перспективой, почти реальностью. Потом он пошел по остальным. Оказалось, что Гербер, несмотря на свой ранний отъезд, успела оставить для размышлений довольно много информации, и от разговора к разговору перед ним со всей очевидностью вставали подобности вчерашнего. Как ни странно, неопределенней всех высказывался его сосед по номеру, Никита, заведующий промышленным отделом, тем самым, где еще недавно цвел-процветал Климов, пока его не взяли наверх:
- Не знаю, я ничего не слышал, я спал. - Никита растерянно смотрел на Климова, похоже, искренне стараясь вызволить из себя что-то в его защиту:
- А потом.. да… Мне почудился голос. Или приснилось… не знаю. Я открыл глаз, глянул – тебя нет. Вышел в коридор, тихо, темно, и мне показалось, что ты там стоишь. У номера, где Гербер. Я сказал: «Егор, ты?» И все. Я вернулся и лег. Понимаешь, старик, мне показалось, что я там лишний… А потом ты вошел и рухнул на постель. И вдруг Аська врывается. То есть не дальше дверей. И орет: «Ну, Климов, так тебе это не пройдет!»
- А я что? – потерянно спросил Климов.
- А ты, старик, уже вырубился. Тебя и пушка не разбудила бы…
Итак, его обвиняли в попытке изнасилования и физической расправе. Многого он мог ожидать от себя, но только не этого. Это не лезло ни в какие ворота. Гербер, одна из самых неказистых женщин редакции. Мать двоих детей. Да, он ее недолюбливал – на летучках ему не раз доставалось от нее за «канцеляризмы и посконный язык»… Попробовала бы сама наводить глянец на заводские темы. Может, по пьянке решил поквитаться? Но чтобы изнасиловать…
Воистину, от сумы и от тюрьмы не зарекайся. Неужели дело пахнет тюрьмой? Нет, это уж слишком. Это несправедливо. Он был просто пьян. В стельку. Зачем он с ними поехал? Не надо было ехать… Еще позавчера, потаскавшись всей гопой по чужому пустынному городишке и вернувшись в отель, он с тоскою подумал о дочке и жене, о том, что сидел бы сейчас покойно в кресле, держал бы дочку на коленях и, вдыхая родной запах ее макушки, смотрел бы с ней по телику «Спокойной ночи, малыши». И сердце сжималось от нежности к ним – его «девчонкам», которые так беззащитны без него. Как он без них. Ох, кретин, идиот… Не надо было ехать. Как чувствовал. Ведь чувствовал же что-то… ведь свое правило нарушил – никогда не лезть в чужую парадигму, ибо там неизвестность. Он привык только к проверенным ходам. Да разве отвяжешься… Оба они, как Кот Базилио и Лиса Алиса, с телефона не слезали. «А как же дружба? А традиции? Зазнаваться начал?» Только этим и проняли. Во имя этой самой дружбы он теперь и горит, как швед под Полтавой. Что же делать, бог ты мой, что же ему делать? Работа и семья – две его ипостаси, два главных домика его жизни, теперь могли развалиться от одного дуновения этой Гербер. В семье еще можно было покаяться, в семье поверили бы ему в конце концов, он ведь только правду скажет, только то, что помнит, за что и готов отвечать. Но на службе… кому там нужна его правда. Достаточно звонка или какой-то бумажки – и все. Гербер ведь тоже партийная.
Со службой было темно и страшно.
На дневном поезде он вернулся, доехал на автобусе до своего дома, подходя к парадной, глянул наверх – над перилами балкона гнулись, метались по ветру и дождю отцветшие, полусухие стебли цветов, и ему показалось, что это все, что осталось от его семьи. Как будто уже прошло пять тюремных лет, и никто его больше не ждет. На глаза набежала едкая влага. Он сжал челюсти и зажмурился, как от боли. А, чушь собачья! Нет, на то они и близкие, родные, чтобы понять все. Понять и простить. Больше никто не поймет.
На лифте не поехал. Показалось, что не готов еще, чтобы взглянуть Гале в лицо. Пошел медленно по лестнице. Сверху – хлопок двери и чьи-то шаги. Сердце упало – Галя. В магазин… Не Галя. Соседка из квартиры напротив. Поздоровался. Как дела? Все в порядке. Что-то вас не видно последнее время. Работа – бодро и многозначительно сказал он. А…- еще многозначительней ответила соседка, намекая, что видела, как он садится по утрам в черную «волгу» с шофером. А ваши только что с прогулки вернулись. Видела их. Галина сказала, что только завтра приедете. Вот сюрприз… Да, - ответил он, - сюрприз. И почему-то подумал по-французски: «Le grand surprise».
До суда тогда не дошло – откупился всеми своими сбережениями. Хотя и пришлось уйти по собственному желанию. Да бог с ним, с обкомом… Какой из него, журналюги, партийный чиновник… Телевидение тоже, конечно, не сахар, весь день как чумной, но это все-таки лучше, чем ничего, да и заработки вполне. Все забылось, все простилось, все в конце концов устаканилось, - и в семье, и вообще. Даже в нем самом. Только вот не забыть то свидание с мужем Гербер. Сама она стояла поодаль и смотрела, как этот хилятик, взяв деньги, три раза съездил ему по физиономии своей вялой ладошкой… И Климов, дюжий мужик, в два раза больше этого сморчка, должен был только молча утереться.
Все он забыл и всех простил, даже некогда родную газету, которая так его подставила, но не забыть ему те три жалкие пощечины. И как вспомнит о них, так и застонет.
1985
Тэги:
старого,
чемодана
Вильнюс времен СССР (20 фото)
2017-06-15 15:19:02
Старые фото, это то ...
+ развернуть текст сохранённая копия
Старые фото, это то что было и более уже не повторится... Читать далее : Вильнюс времен СССР (20 фото) Copyright © 2017, ribalych.ru Все права защищены. | Вильнюс времен СССР ...
Тэги:
было,
вильнюс,
история,
культура,
мир,
народы,
ссср,
старые,
фотографии
В КВАРТИРЕ
2017-06-13 21:01:46
... лицу ее Кустов
старался угадать, как там ... нее как из
старого гриба дождевика только ...
+ развернуть текст сохранённая копия
Смерть соседки Кустов воспринял поначалу просто как событие, нарушившее намеченный распорядок дня - в квартире этой он давно не жил, после свадьбы снимал с женой комнату в центре города – и теперь, сидя в непривычной тишине и поглядывая на дверь, даже ругал себя, что заехал к своим, но когда пришла его сестра, и он, нарочито сохраняя спокойствие на лице, сказал ей, что умерла Дарья Тимофеевна, ему вдруг стало не по себе. Не смерть даже, а то, как сестра восприняла известие о смерти, поразило Кустова, и он наконец осознал произошедшее. Она ничего особенно не сделала – просто зажала рот рукой, как бы сдержав крик, съежилась и, словно объясняя себе что-то, уговаривая себя, все повторяла: «Да, да, это так – я понимаю». И тут он устыдился своего упрямо-равнодушного спокойствия, на котором сознательно настаивал.
Их мать снова вышла от соседей, и по лицу ее Кустов старался угадать, как там… А потом, когда стало можно, он с сестрой сам прошел в комнату соседей и то, что увидел, ударило его по глазам. То, что увидел он, не было Дарьей Тимофеевной. Он никогда бы не признал ее в этом маленьком теле подростка, обозначенном под одеялом только ступнями да острыми коленками, и лица ее не признал бы в этой измученно запрокинутой восковой маске.
- Какая она красивая, - подавленно прошептал Кустов, пытаясь унять внезапную дрожь.
- Какая бабушка красивая, - повторила сестра, только громче, чтобы все слышали, но Кустов уловив в этом повторении какую-то фальшь, поморщился и прошептал: «Не надо…», чувствуя однако благодарность сестре за то, что она оценила его замечание, и одновременно стыдясь этого чувства, как бы мешавшего испытывать что-то гораздо более важное.
В комнате были дети, внуки Дарьи Тимофеевны, девочка и мальчик – они испуганно сидели на диване в темном углу, рядом с ними, прикрыв рукой глаза, сидел сам хозяин, а жена его, дочь умершей, горбилась у ее кровати, поправляла подушку, край одеяла, из глаз бежали слезы, и, гладя худенькую ручку покойницы, она изумленно повторяла снова и снова: «Тепленькая такая, будто спит. Господи, ну почему она такая тепленькая»… Позже она рассказала, как Дарья Тимофеевна очнулась в свою последнюю предсмертную минуту, стала подниматься, позвала: «Зина, Зина!», а потом задышала – « так часто-часто задышала» - Зинаида изобразила, как - «и все» - и Зинаида снова принималась плакать.
На похороны Кустов не поехал, и жене своей не разрешил увидеть мертвую – жена была беременна – а слышал только от матери и от Зинаиды, как ездили в морг, как долго искали ее среди прочих покойников, как она изменилась за два дня, и как на нее теперь страшно было смотреть. Похоронили ее на сельском кладбище, в часе езды от города, на пригорке, где было сухо, солнечно, и оттуда открывался вид на деревню, в которой шестьдесят три года назад родилась Дарья Тимофеевна.
Поначалу Кустов испытывал что-то вроде вины из-за того, что не поехал, и говорил себе, что обязательно съездит на могилу – в солнечный светлый день, в день радостный, с пением птиц, с шелестом деревьев – но на могилу так и не съездил, и легкий осадок, оставшийся на душе, не мешал ему.
Что он знал о ней? Почти ничего – вернее, не намного больше того, что знал пятнадцать лет назад, когда его семья получила комнату в этой квартире. Кустов помнил, как на кухне стояли она, уже старуха, и дочь ее; она держала на руках своего грудного внука, завернутого в несвежие пеленки, который потом стал высоким болезненным мальчиком, боявшимся даже днем пустых лестничных маршей, и она всегда выходила на лестничную площадку, подавая голос, пока он поспешно сбегал вниз, в школу, - она стояла на кухне и смотрела на них, таких вежливых и городских, смотрела настороженно или испуганно, или с неприязнью, - во всяком случае, так Кустов понял тогда этот взгляд. Потом еще он слышал две-три истории, связанные с ней. Вместе с дочерью она перенесла блокаду Ленинграда: однажды от брата ее – он был в ополчении - пришла передача, целая булка, и они не могли разрезать ее, а когда разрубили, из нее как из старого гриба дождевика только зеленый дым пошел. В войну на фронте у нее, кроме брата, погибли два сына и муж.
Когда семья Кустовых поселилась в этой квартире, Дарья Тимофеевна еще работала, и, узнав, что она контролер в кинотеатре «Баррикада» на Невском проспекте, он обрадовался, словно теперь мог хоть каждый день бесплатно ходить в кино. Но за все эти годы, пока она еще стояла на контроле, только однажды он застал ее и, покраснев, молча протянул два билета – с ним была его девушка… От тамошних сквозняков у нее болели ноги, и она с трудом дотянула до пенсии.
Она была тихой, вечно занятой старухой и в жизнь Кустова вмешалась только однажды – ему было тогда лет тринадцать, а сестре его десять, и они поссорились, а потом подрались, вернее, Кустов ударил сестру, несильно, но обидно, и она заплакала громко и надолго, и Кустов, возмущенный очевидным притворством сестры, хватал ее за руки и орал: «Замолчи!», а она только пуще плакала – и тогда в их закрытую дверь постучала Дарья Тимофеевна, постучала робко, деликатно, и раздался голос ее, тоже деликатный, разве что встревоженный: «Машенька, иди к нам», - и ничего больше, только это «Машенька, иди к нам». А еще он слышал, как она утешала его сестру, - у той в школьной раздевалке украли большой красивый, только что купленный платок. «Ну что ты плачешь, Машенька, – говорила она, - незачем тебе плакать. Когда бы это ты украла – вот где плакать надо. А тебе так незачем».
Внуки росли и ей приходилось читать им. Читала она с трудом, почти по складам, и оттого голос ее звучал монотонно – дети начинали зевать и вырывали книжку, а она сердилась. Но когда внучку записали в детсадовский кружок английского языка, то уже и сердиться она не имела права, только раз, не выдержав, с вызовом спросила Кустова: «Ну, а вот чайник взять… Как по-ихнему, по-английскому будет?» и, услышав ответ, неодобрительно пожала плечами: « ЧуднО. У нас понятно – чайник он и есть чайник. А у них какой-то акетал».
Она была верующей, у нее были две иконы, оставшиеся ей после матери, и Зинаида терпела их, пока дети были еще маленькими, но когда они пошли в школу, Зинаида вынесла иконы из комнаты, и Дарье Тимофеевне пришлось держать их на кухне, на полке за банками с зелеными перьями репчатого лука. Кустов ни разу не видел, чтобы она молилась, но когда иконы пропали – это зять, хозяин, напившись, то ли продал, то ли выбросил их – Дарья Тимофеевна потеряла голову: рыдала, на коленях умоляла его вернуть их, из дому убегала.
Хозяин был фигурой примечательной. Выше среднего роста с плоской сильной фигурой, смуглолицый, с шапкой курчавых волос, под нулевку выстриженных вокруг ушей, он мог бы сойти за красивого мужика, если бы не злые ноздри чуть приплюснутого прямого носа и не глаза. Какие у него глаза, сказать было трудно, поскольку они всегда смотрели в сторону, будто знали что-то свое, никому не доступное и хотели это скрыть. Выходя на кухню, он всегда был напряженно оживлен и, завидев Кустова, - мальчика, подростка, юношу – говорил одно и тоже: « Ну, как у нас дела?» и, если Кустов мешкал с ответом, то сам и отвечал: «В порядке! – и добавлял: – Так-то, брат». Он был, что называется, мастер на все руки – делал он все быстро, стремительно, словно его скрытое нервное беспокойство не позволяло хоть на минуту замедлить движение, задуматься, и осознание себя мастером сообщало ему чувство превосходства над окружающими.
Придя домой и наскоро пообедав – ел он на кухне, сидя на самом краю стула, и то и дело поглядывая в окно, как обычно едят на вокзале,– он устремлялся к себе в комнату. У него была одна страсть – он мастерил аккордеоны. И не из каких-то там заготовок, а – начиная с нуля. Все своими собственными руками, не считая, разумеется, исходных материалов На кухне в миске с водой разогревался столярный клей, а из комнаты доносились запах ацетона и вялые звуки, извлекаемые словно из губной гармошки, - это сосед настраивал металлические языки … Потом появлялся сам аккордеон, огромный, пахнущий клеем, деревом, дерматином, целлулоидом, постукивающий клавишами, кнопками, щелкающий регистрами, которых было явно больше, чем на заводских моделях. У соседа был абсолютный музыкальный слух, но музыку он не любил, не понимал и на вечеринках в компании гостей исполнял на своем мощноголосом инструменте одну лишь русскую «Барыню»… Затем музыка смолкала, и это означало, что очередное его творение выгодно продано, и пора приниматься за новое… А потом вышел какой-то закон, приравнявший кустарей-одиночек к спекулянтам, и с аккордеонами было навсегда покончено – их заменил фотоаппарат.
Но была еще одна страсть, а точнее – беда, которая после запрета на аккордеоны, все чаще обрушивалась на семью. Сосед пил, а напившись, становился безумен – нет, даже не безумен, - становился таким, каким, хоронясь от всех, жил внутри. Тогда, приходя домой, он неслышно открывал ключом наружную дверь и, держа перед собой этот ключ как пистолет, выкручивал в прихожей пробки на электрическом щите. После этого он бросался к общему, стоявшему в коридоре телефону, набирал три-четыре цифры и, пренебрегая гудками, говорил в трубку отрывистым, смятым водкой голосом о том, что обнаружен труп, и чтобы немедленно выслали машину… Он говорил «они» и «мы» и еще, загадочно озираясь, он говорил «посмотрим»… Кончалось же это почти всегда одинаково - криками за соседской дверью, плачем и грохотом мебели.
Справиться с ним могла только мать Кустова, и сосед ненавидел, боялся и уважал ее, когда она, единственная, соглашалась верить, что есть «они» и «мы», и что надо выполнить задание, - она вступала в игру, и тогда он не выдерживал и, пролив злую слезу, закрывал лицо руками и говорил, что его выгнали, выбросили... Но и это тоже было неправдой, а что было правдой, не знал никто, потому что он был человеком без прошлого.
«А ну-ка пойдем посмотрим», - звал он Кустова спустя дня два после очередной нервотрепки, стремительно появляясь из комн...
Тэги:
старого,
чемодана