Это цитата сообщения акме Оригинальное сообщениеКрайне дебильно в 6 утра нести дорогое германское пиво в холодильник и разбить одну из бутылок, забрызгав всю кухню, а потом долго мыть пол тряпкой, не замечая, как из пораненных ног кровь заливает всё вокруг.
Это цитата сообщения Дмитрий_Пушкин Оригинальное сообщениеИосифо-Волоцкий монастырь.
С. Теряево, Московская область, Иосифо-Волоцкий монастырь (мужской).
По легенде, в 1479 году ловчего Ивана Санина послали в эти земли (уж послали - да-к послали!), чтобы найти место для обители. Но нашел он только непролазные болота и топи, да леса дремучие. Не испугался Иван, зашел в чащу глухую, ибо идти больше было некуда, и вдруг - о чудо - ударила молния. Санин решил, что она и есть искомый перст указующий. Не успел подумать, как началась буря, все деревья олна повалила. Так и был основан тыряевский монастырь.
Преподобный Иосиф Волоцкий (в миру Иван Санин), основатель Иосифо-Волоцкого монастыря, был учеником святого Пафнутия Боровского, вошел историю как борец с ересью жидовствующих, блестящий писатель, автор "Просветителя", непревзойденный богослов. Он идеолог иосифлян, выступавших против сторонников Нила Сорского, нестяжателей. Они выступали против мирского, считая, что церковь должна стремиться к благам духовным. Иосифляне были иного мнения, надо ли говорить, что именно они и победили... Московский князь Василий III изначально поддерживал нестяжателей, боясь экономического усиления церкви. Но в 1526 году лидеры нестяжателей Вассиан Косой и преподобный Максим Грек осудили князя за развод с женой, Соломонией Сабуровой, и насильственное ее пострижение в монахини. Лидеры были сосланы в заточение в Иосифо-Волоцкий монастырь, после чего иосифляне праздновали победу.
Монастырь строили как крепость, за образец взяли Симонов монастырь в Москве.Изразцы (поливная керамика, "павлинье око"), которыми украшены стены храмов, башни и стены обители, - одно из самых впеччатляющих зрелищ. Изготавливались они в мастерской Степана Полубеса.
Это цитата сообщения Hungry_like_the_wolf Оригинальное сообщениеНет такой судьбы
Шрамы украшают мужчину, только если они свидетели мужества, пули в ключице, похожие на дорожные развязки последствия драк и поножовщины, крови, которую он ночью смывает в ванной, пытаясь остановить, связывая в жгуты полотенца, ругаясь и не пуская тебя даже помочь.
Мир начинает каждый день расширяться всё больше, из-за ожидания на границах, когда мы еще в сладком и осязаемом нигде. Я сплю, уткнувшись носом в его плечо, просыпаюсь под утро в самолетах и гостиницах, в машинах и на стоянках автобусов, вытаскиваю из-под себя книгу, уткнувшуюся мне куда-то под ребра и там проспавшую всю дорогу и всё пропустившую.
В Белграде мы берем старые мотоциклы, и прокладываем маршрут – по купленным там же картам, ищем дороги, и ведем по ним маркерами, расстилаем на полу Балканы и Средиземноморье. Маркерные линии переходят с одних стран на другие, пальцы измазаны красным и синим, потом сворачиваем всё вместе в большую подзорную трубу и едем, как и хотели – куда глаза глядят.
Он льет мне воду на руки, и мы умываемся, где-то на заправке, утро и холодно, у меня расплывается перед еще не проснувшимися глазами название города на указателе, пару секунд мне кажется что-то совсем невероятное, то ли Константинополь, то ли Карфаген, между Боснией и Албанией, маленький городок с библейским прошлым.
Я неудачно торможу на повороте и падаю с мотоцикла на скорости, кусок арматуры, торчащий из разбитой бетонки, пропарывает мне ногу. Посреди Сербии, практически в нигде - до горизонта поля и ни одного дома, посреди абсолютно русского пейзажа, я говорю себе «куда ты мчишься птица тройка, я тут и сдохну» и еще много мата, лежа рядом с остывающим мотоциклом, на грязной разбитой дороге. Он пытается промыть мне рану, остановить кровь и вытащить ржавчину, всё повторяет «я же тебе говорил», как будто это исправит все мои ошибки.
Вечереет - мимо нас начинают проезжать машины, меня отвозят в сельскую больницу и зашивают ногу, я ничего не соображаю от пол-литра местной водки, влитой в меня в качестве обезболивающего. У сербского сельского врача самые добрые глаза на свете, я вспоминаю «Полотенце с петухами» и где-то на грязном столе рыдаю от боли и любви к Булгакову, пока он держит мне руки, рассказываю что-то, глядя в грязные разводы на потолке, медленно уплывая в пьяные сны.
Утром хозяйка, которая сдала нам на ночь комнату – кровать с засаленным пледом и качающимися ножками, учит меня чистить и потрошить рыбу грязными ножами, отрубать склизкие головы, срезать жесткие плавники и черные хитиновые хвосты. Я прыгаю по кухне на одной ноге, у меня руки по локоть в рыбьем жире, я отряхиваюсь от чешуи и высасываю из-под ногтей какие-то ошметки, рассматриваю красный угол с иконами, заучиваю сербские названия и захожу посмотреть на него спящего.
Дальше мы едем, пересаживаясь с сельских автобусов на поезда, через Косово, мимо развороченных домов и бесконечных кладбищ, я почти не могу есть, он курит траву, купленную у проводников. На границе с Албанией - до границы мы добираемся автостопом, мы проходим границу пешком, вместе с цыганами, подчищающими грязные ногти на руках алмазными резцами, сплевывающими под ноги таможенникам кровь и гной из десен, с громкими напевными голосами и маленькими детьми коричневого цвета от загара и грязи.
Цыгане соглашаются нас подвезти до Тираны, мы спим на задних сиденьях машин, на вещах и каких-то мешках, ночуя в палаточных лагерях при свете костров.
От их еды у меня горит во рту, от самогона я хохочу как сумасшедшая, кругом дым и зеркала - это прием в старых фильмах, он ускоряет ощущение движения, женщины трогают мои волосы и руки, о чем-то говорят по-сербски, рассматривают мои линии на руках, разматывают и разрезают всю пряжу. И к утру я хромаю куда-то через поля, смотреть на рассвет, допивать что-то из бутылки со склеенной этикеткой, лежать, рассматривая светлеющее небо.
Я не знаю, что от него ждать и поэтому побаиваюсь, он четырнадцатый апостол, не выпавшая гильза, кто-то, закрашенный на картинах раннего возрождения, четвертый распятый на Голгофе, засвеченная фотография, которая никогда не получается, безымянная могила времен второго крестового похода, с наспех сколоченным крестом. Он засыпает, когда я просыпаюсь, кладет голову мне на колени, я перебираю его волосы и чувствую себя Саломеей.
Он танцует ночью с цыганами, во внутреннем дворе, как будто фламенко, отбивая каблуками дерево, в промокшей от пота рубашке - она висит соленым парусом на спине, ритм отбивается щелчками пальцев, барабанами и хлопками по гитаре. Его волосы за две недели успели выцвести, он почти раздраженно закидывает их за спину, когда они лезут в глаза. Втягивает когти под кожу и улыбается, дергает плечом и подбородком "иди сюда", кричит на меня за что-то, через минуту целует, опрокидывают стопку и опять кричит, бьёт кулаком об стол. Уходит танцевать, отбивать тяжелыми каблуками пол, откидывать волосы на спину и сворачивать их в хвост, простыми движениями заставлять не отрывать от себя глаз.
В Тиране мы спим в хостеле около железной дороги – под нашими окнами грохочут товарные поезда – наглухо запечатанные вагоны, стальные семидесяти тонные цистерны, не пропускающие радиацию, с сакральными номерами и оттисками компании-владельца. Днем на улице нас провожают взглядом худые люди с заостренными носами – увечные через одного, и кажется, будто ворота Бухенвальда открыли именно здесь.
До Афин мы добираемся на ночном автобусе, выбрасывают нас где-то на окраине, у стен, полностью раскрашенные граффити, с оборванными афишами и газетами, которые расклеивают друг на друга, образуя корку из бумаги, сворачивающуюся под дождем, выцветающую вредными свинцовыми красками. Я нахожу годы на обрывках бумаги, и пытаюсь пробраться глубже, в эту хронику событий, надеясь дойти до второй мировой как минимум – интересно, что шло в греческих театрах – Генри Джеймс?
А позже, мы идем, сворачивая на незаметной улице, уходя всё дальше от Парфенона на холме и людей, переступая через вытянувшихся на улице людей, зубами срывающих упаковку со шприцов. Проходя рядом с нарисованными дверями в стенах и людьми, с удлиненными головами и руками, выгнутыми не в ту сторону – будто неправильно сросшимися после переломов. Спускаемся в подвалы, где живут его знакомые, там играет соул, настоящий, чернее горького кофе, сидят негры, замотанные в ярко оранжевые тюрбаны, иранцы с ярко-голубыми глазами и сухими руками, в вытянутых свитерах, в которых живут – моются, спят и ходят по улицам. Здесь сплошные старые обрушенные дома, через которые можно пройти насквозь, как по переулку, по улицам плещется вода, которую льют с балконов, убираясь.
Мы останавливаемся у моря в продуваемой всеми ветрами островной греческой гостинице, домика, прилепившегося к богатому туристами побережью, где вода из крана соленая – здесь нет пресной, стаканы грязные, а ветхие простыни переложены песком. Нам всю ночь в окно светит вывеска отеля, и мы больше разговариваем, чем целуемся. Вспоминаем весь пройденный путь – от поездов до корабля на остров, я сажусь на кровати, он выходит на балкон босиком, и я каждый раз пытаюсь отогнать от себя страх – вот сейчас, сейчас он не вернется. Но он всегда возвращается, падает на кровать и начинает меня щекотать или заворачивать в рулет из одеял.
Волна накатывает и отступает, скрипит парусная лодка, когда он переставляет шкоты и натягивает рулевой трос, я тихо сижу, свесив ноги в воду, пригибаюсь, когда над головой проносится грот-шкот. Он раздражен, хлопает парусами и матерится, чем-то швыряется, вокруг туман – медленно ползет от дальнего конца острова к нам, берегу и пристани, вдалеке тихо гудит мотор первого утреннего парома, отходящего с острова. Я наклоняюсь ниже, смотрю в воду, и вижу синие зыбкие тени на дне, перегибаюсь еще ниже, всматриваясь, радио начинает шипеть, и мы больше не слышим разговоров диспетчеров порта, становится холоднее, и тут туман глотает и нас.